просто мария Май 22nd, 2009, 5:07 pm
КОНЦЕРТ ДЛЯ ФОРТЕПИАНО С ОРКЕСТРОМ
Порыв холодного октябрьского ветра внезапно открыл окно, и на подоконник упал жёлтый кленовый лист – с аккуратной круглой дырой посередине. Аркадий Израилевич немедленно кинулся закрывать окно. Он находился в таком возрасте, когда было опасно оставаться на сквозняке даже на минуту. Из-за этого мельчайшего происшествия он почему-то очень занервничал. Болеть было никак нельзя – надвигался концерт, и к нему нужно было подойти во всеоружии, в том числе и в плане здоровья. Хотя Аркадий Израилевич был музыкантом, точнее – пианистом, он заботился обо всём организме, в частности – предпочитал вообще не употреблять орехи, семечки и мороженое (последнее было вполне разумно). А уж о руках он заботился больше, чем о своём ребёнке, которого, однако, у него никогда не было. Круглый год в его кармане находились перчатки, и чем холоднее сезон стоял на дворе, тем большее количество перчаток он носил. Апогеем для него стал февраль 1927 года, когда температура воздуха была самой холодной на его памяти. В ту зиму он надевал сначала перчатки тонкие, почти дамские, затем основную пару, шерстяную, и наконец дополнял картину большими меховыми варежками. И, безусловно, идя по улице, он всегда держал руки в карманах. Такая осторожность приносила свои неоспоримые плоды – он почти не болел, и за последние годы ни разу даже не поцарапал пальцы. Он держал горничную, и не потому, что был сам ленивым или неспособным к домашней работе. Просто он очень боялся уколоть, обжечь, ошпарить, испачкать, порезать свои руки. При этом он чувствовал себя крайне неловко перед горничной, и пытался помочь ей всем, что можно было сделать не руками. Горничная у него была одна и та же, её звали Виолетта. Она уныло отдалась ему в первую же ночь после поступления к нему на работу, чем он сам был сильно напуган. С тех пор прошло уже лет двадцать, она превратилась из двадцатилетней пустой, но приятной девушки в сорокалетнюю высохшую даму, сам Аркадий Израилевич – в мужчину предпенсионного возраста, но никакого прогресса в их отношениях не было, и быть не могло. Раз в две недели он стучался к ней в дверь, изнемогая от неких побуждений, она всё так же уныло впускала его в дверь и допускала к себе, а потом он остальную ночь рассеяно курил свои вонючие папиросы, и в тысяча девятьсот тридцатый раз решал жениться на ней. После краткого сна на рассвете, это его намерение испарялось – до следующего раза. Что думала Виолетта было совершенно неизвестно, и было очевидно, что её вполне устраивает её положение – тем паче, что о её положении никто не знал, кроме Аркадия Израилевича и неё самой. Она беспрекословно делала абсолютно всё для его нормальной жизни, но это было не из-за любви к нему, а просто черта характера - Аркадий Израилевич платил ей деньги, и она честно отрабатывала их. Впрочем, платил немало.
Надвигался концерт в Венском театре оперы и балета. Впервые в жизни Аркадий Израилевич был приглашён солировать. Это был Брамс, концерт для фортепиано с оркестром. Получив приглашение, он чрезвычайно взволновался, всю ночь бегал по квартире, ужасно переживал и не понимал, с чего бы это – ему, старому, не очень известному музыканту, который в последнее время занимался исключительно преподаванием в консерватории, вдруг поступило приглашение сыграть концерт Брамса. Аркадий Израилевич был в смятении – нужно было дать какой-то ответ, но что именно ответить, он совершенно не представлял. Конечно, это была большая честь, но и колоссальная ответственность. Аркадий Израилевич сомневался в своих силах. Он не верил в себя. Он считал, что его уровень – городской концерт во время Рождества. И вдруг – Вена, Брамс… Ранним утром, испытывая невыносимую головную боль, он вызвал Виолетту (та явилась в своём утреннем одеянии, и Аркадий Израилевич мимоходом заметил костлявость её шеи, и решил, что уж более никогда не приблизится к ней. Так же он думал ещё несколько дней.) и попросил её одеться, чтобы дойти до почты и отправить сверхважную телеграмму. И пока она одевалась, он быстро, в какой-то агонии, написал: «Благодарю за приглашение. Огромная честь. С восторгом соглашаюсь. Жду деталей. А.И.Горский». Виолетта ушла, и он тут же со стоном повалился на диван – что же он наделал. Ведь опозорюсь. Но, несмотря на это, он не побежал вслед за горничной, дабы остановить её (он успел бы).
Провалившись в сон, более состоявший из ударов сердца, нежели из сновидений, и провалявшись так до обеда, ровно в два пополудни он вскочил, вместо обеда побежал в библиотеку консерватории, и взял партитуру концерта Брамса. Придя домой, он заперся в комнате, где стоял рояль, и спешно открыл ноты.
Около полуночи Виолетта постучалась к нему, и сказала: «Аркадий Израилевич, может, хотя бы поужинаете?» Он откликнулся: «Глупая, когда ещё ужин будет. Я сейчас выйду обедать», – и действительно вышел, будучи в полной уверенности, что сейчас ну никак не больше шести часов вечера. Взглянув на часы, он только хмыкнул, критически осмотрел свою горничную, и спросил: «Виолетта, у тебя есть вечерние платья? Скоро поедем в Вену». Та бесстрастно ответила: «Есть, даже несколько». Аркадий Израилевич задался вопросом, зачем они ей, но тут же вспомнил, что ведь два вечера в неделю у ней бывали выходные, и она могла посещать театры или, там, какие-нибудь галереи…
С тех пор вся жизнь была наполнена Брамсом. Ученики в консерватории буквально изнемогали от неожиданной страсти Аркадия Израилевича. Но он был твёрд и непреклонен, и Брамса играли все, включая его самого.
В сентябре его вызвали в Вену на репетицию. Он до последнего откладывал сбор чемодана, и в результате так спешно выехал, что забыл партитуру. Это его мучило всю дорогу, но на месте выяснилось, что ему и не нужно было брать свой экземпляр – ему выдали отдельный, изданный специально для этого концерта. Аркадий Израилевич прочитал на первой странице «Брамс. Концерт для фортепиано с оркестром», и в тот же миг с ужасом заметил в правой нижнем углу маленький синий оттиск: «Арк. И. Горский». Всё было реально и необратимо.
Репетиция прошла хорошо. Дирижёр по фамилии Фрифман, сравнительно молодой человек с очень короткой стрижкой, приходивший каждый день в пуловерах разных цветов, постоянно хвалил Аркадия Израилевича – хвалил безусловно искренне, и не нагло, так как прекрасно понимал и уважал возраст Аркадия Израилевича. Оркестранты также были симпатичными людьми. В общем, всё шло подозрительно хорошо.
Вернувшись домой, Аркадий Израилевич с утроенной силой стал репетировать дома, каждое утро раскрывая партитуру, и видя неумолимую надпись: «Арк. И. Горский», которая указывала его место – место было прямо под Брамсом, и Аркадий Израилевич очень чётко понимал, что от него зависит очень многое, и что когда он умрёт, и на небесах встретится с Брамсом, то их встреча будет очень неприятной, если он, Аркадий Израилевич, на концерте в Вене всё испортит.
Однажды утром он сидел, оканчивая завтрак (каменная Виолетта стояла у него за спиной, ожидая его приказаний), читал газету, и вдруг выпучил глаза, едва не расплескав своё утреннее молоко. Город, в котором он жил, был не очень большой, и вследствие нехватки культурных событий, газеты часто в подробностях писали о столичных происшествиях. В это утро Аркадий Израилевич прочитал в газете следующий текст: «15 декабря в Венском оперном театре, состоится очередной концерт местного симфонического оркестра под руководством Михиля Фрифмана. Будет исполнен концерт для фортепиано с оркестром Брамса. Это в общем-то рядовое событие не вызвало бы наш интерес, если бы не одна деталь: солировать приглашён Аркадий Горский, пианист из нашего города. Его имя мало известно музыкальной общественности, но, невзирая на это…» Далее Аркадий Израилевич не смог дочитать. Он побледнел и решительно разорвал газету на несколько частей. Несколько секунд побарабанив пальцами по столу (что раньше категорически запрещал самому себе), он послал Виолетту за другим экземпляром в ближайший киоск. Дочитав статью и не найдя там ничего негативного, он слегка приободрился, и зачем-то позвонил в редакцию. Поговорив с любезным редактором, они договорились, что кто-нибудь будет специально откомандирован в Вену на концерт, чтобы дать подробный репортаж. Редакция оплатит дорогу и проживание журналиста в Вене, а Аркадий Израилевич должен предоставить бесплатное место в зале. «О, это без проблем. Видите ли, мне дают пять билетов в первом ряду, а у меня из так называемых близких только горничная». Редактор первым рядом заинтересовался, и даже выразил желание поехать самолично на концерт (Аркадий Израилевич обрадовался). Ему уже грезились разговоры в своей любимой пивной: «Да, сам Горский пригласил… Как, вы не знаете Горского? Это же гениальный старик, пианист и композитор, живёт в нашем городе, не хочет ехать в столицу… Конечно, в первом ряду… Я вначале не хотел, но он так просил…»
Таким образом пришёл день отъезда. По договорённости с оперным театром, Аркадий Израилевич должен был приехать на день раньше. Он и приехал – точнее, приехала Виолетта, волоча за собой хандрящего и скулящего Аркадия Израилевича, который опять во всём сомневался, а увидя на какой-то тумбе афишу с крупной фамилией «Брамс», и двумя помельче «Фрифман» и «Горский», запаниковал вслух и громко. Собственно, Виолетте был глубоко безразличен концерт и отношение к нему своего хозяина. Но она хотела погулять в Вене, и поэтому была заинтересована, чтобы поскорее сдать Аркадия Израилевича импресарио, а дальше её ничего не касалось. Так и случилось. Едва выйдя на улицу из отеля (там были другие горничные, к слову, моложе и более симпатичные, которые заботились о нём), Виолетта забыла обо всём, и лишь глупо хихикала, глядя на окружающие её столичные огни.
Концерт начинался ровно в семь вечера. Аркадий Израилевич был на удивление спокоен – в то утро он проснулся совершенно бодрым и уверенным в себе. Последняя репетиция подтвердила, что его сомнения в себе были напрасными – отыграл он великолепно. По крайней мере, никто ему не сказал обратного.
Перед самим концертом он сидел у себя в отеле, и долго думал о своей жизни. Точнее – пытался думать. Ибо в памяти всё время сидели всякие посторонние вещи – голые ноги Виолетты, карточные долги в студенчестве, недосочинённая тогда же, в молодости, кантата, какой-то пригородный поезд, из которого он выпал, как-то будучи совершенно пьяным, бисквитный торт – он очень любил бисквитные торты, и ел их постоянно, благо, на пальцы это никак не влияло, громадное здание ночью в Нью-Йорке, куда он попал единственный раз в жизни, благодаря некоему меценату, устроившему обмен студентов, цветочница на углу центральной улицы и того переулка, где была его консерватория, к слову, очень удобно – если день рождения у директора, или у Виолетты, или годовщина смерти родителей, не надо куда-нибудь далеко идти за цветами, ибо это место он ежедневно проходил по дороге на работу и с работы…
И тут Аркадий Израилевич понял, что вся его жизнь и есть лишь эти мелкие пылинки. Почему так произошло? Ох, не время об этом думать. Надо лучше готовиться к концерту – безусловно, важнейшему событию в его жизни, и так же безусловно – последнему крупному. А может, и единственному.
Но по дороге в театр, он волей-неволей задумался о том же. Он вспомнил родителей. Они отдыхали в этом городке, когда ему было лет пятнадцать. Неожиданно оба родителя скончались – как оказалось, из-за кишечной инфекции. Сам Аркадий Израилевич несколько месяцев болел, но вылечился. Пока он находился в больнице, маму и папу похоронили здесь же, ибо некому было везти их прах на Родину. И Аркадий Израилевич, тогда ещё молодой Аркад, как его называли, решил остаться в этом городе навсегда. Так и получилось. Он поступил в местную консерваторию (в Москве учился там же), окончил её с отличием, потом устроился преподавателем, потом собирался жениться – долго собирался, почти десять лет, потом появилась Виолетта, и жена как феномен перестала быть нужной, потом, потом, потом…
Аркадий Израилевич шёл и шёл, не замечая снега, настоящей метели, кружившей вокруг него. Он лишь изредка стряхивал с волос снег (шляпу забыл в номере). Ему вдруг стало больно, что он с тех пор так и не был в Москве, что он так и не сочинил кантату, что он так и не женился и не имеет детей. И он понял: либо он сейчас отыграет этого проклятого Брамса так, что все заплачут, либо умрёт прямо на сцене. Второе было не столь привлекательным, как первое, поэтому он всячески настроил себя на успех, прочитал краткую молитву, и вошёл в здание. Там его закружили, завертели разные люди – импресарио, журналисты, мелькнул Фрифман, издали крикнул ему приветствие, что-то он сегодня какой-то иной, ах да, он же во фраке, а не в пуловере…
Аркадий Израилевич не совсем внятно помнил, как оказался на сцене. Просто в какой-то момент он понял, что перед ним чёрный космос зала, сзади – чёрный оркестр, сбоку – Фрифман, и с другого бока – рояль, тоже чёрный. Аркадий Израилевич кратко поклонился, пожал руку Фрифману и первому скрипачу (оказалось, скрипачке), и присел на свой табурет. Он для пробы ударил по клавишам, но звука не получилось – слишком слабо ударил. «Вот так начало», – подумал он, но это его не расстроило, а только приободрило. Ударив посильнее, он мгновенно понял, что и как надо делать, и незамедлительно приступил к делу. Почти всё время он не смотрел на ноты – зачем, он их и так знал наизусть, знал так, как полисмен на углу не знает своего перекрёстка (уже после концерта он неожиданно обнаружил, что рядом с ним всё время стоял какой-то человек, переворачивавший ему страницы партитуры). Более – очень часто он играл с закрытыми глазами, так как ему мешали видеть то волосы, то пот, который тёк струйками, но не от волнения, а от жары – в зале было весьма застоявшийся воздух. Но и держать глаза открытыми было не нужным. Он дышал, чувствовал, он жил мелодией, которую исполнял. Как-то образовалась пауза секунд в тридцать, когда он не должен был играть. Это время он использовал для того, чтобы вытереть пот с лица и лба, глянуть на часы и быстро отхлебнуть из стакана – оказалось, что прошло уже сорок минут.
Близился финал. Аркадий Израилевич хорошо знал, что он на пике, что у него получилось, он смог, и что осталось лишь немного, и будут аплодисменты, цветы, улыбки. Он прекрасно себя чувствовал, никаких болей, никаких уколов изнутри. Последний аккорд. Фрифман совершает замысловатый жест рукой, означающий «конец». Первая скрипачка легонько постанывает – это у неё всегда. Всё.
В самом деле – аплодисменты, даже овации. Его и Фрифмана вызывали не менее пяти раз. Он всякий раз проходил мимо первой скрипачки, и автоматически пытался заглянуть ей в декольте. Надо будет с ней познакомиться – содержимое декольте было интересным.
Цветы. Фонтан цветов. Фрифман улыбался, кланялся, Аркадий Израилевич не отставал от него.
За кулисами он принимал поздравления, опять улыбался, кланялся, репортёры записывали номер его апартамента в отеле, чтобы прийти назавтра с целью получения интервью.
А потом он вышел на улицу, и увидел, что за углом здания стоит Фрифман, чьё длинное пальто развевалось так, что он был заметен. Аркадий Израилевич подошёл к дирижёру, который с кем-то разговаривал, и ещё раз поблагодарил его. «Может, наше сотрудничество продолжится?» – спросил Аркадий Израилевич. «Может быть, может быть», – весело ответил Фрифман. Аркадий Израилевич попрощался, и, отойдя за угол, остановился чтобы закурить папиросу. «Ну, разумеется нет, – услышал он вдруг голос Фрифмана. – Старичок сплоховал, но я это предвидел». Его собеседник что-то возразил, но Фрифман громко ответил: «Публика – дура. Где ты видел компетентную публику? Они хлопают каждому. Ну, наш старичок не бесталанный, просто он должен просто учить студентов, и не более. Почему пригласил? Не знаю, подумал, что он, наверное, талантлив. В сторону старичка. Так, мы едем к Лайверштейну?»
Аркадий Израилевич поплотнее завернулся в пальто и пошёл в отель. У себя в номере он разбил вазу, порезал палец, и сильно напился в ресторане на первом этаже. Когда он начал буянить, портье вызвал Виолетту, и она начала своим бесцветным голосом вяло (однако всегда с нужным результатом) убеждать Аркадия Израилевича прекратить своё пьяное хулиганство. Он послушался, ушёл спать, а на следующее утро его нашли повесившимся в ванной комнате, на нескольких перекрученных полотенцах. Остальные казёные вещи были нетронуты, чемодан полностью собран, а паспорт лежал на столе рядом с кроватью – как будто он хотел причинить как можно меньше хлопот тем, кто будет утром заниматься его делами. Никакой предсмертной записки не было обнаружено.